Неточные совпадения
Сначала она думала о
детях, о которых, хотя княгиня, а главное Кити (она
на нее больше надеялась), обещала за ними
смотреть, она всё-таки беспокоилась.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости
смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то, что ему стыдно
детей, и то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего
на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё говорит он.
Открытие это, вдруг объяснившее для нее все те непонятные для нее прежде семьи, в которых было только по одному и по два
ребенка, вызвало в ней столько мыслей, соображений и противоречивых чувств, что она ничего не умела сказать и только широко раскрытыми глазами удивленно
смотрела на Анну. Это было то самое, о чем она мечтала еще нынче дорогой, но теперь, узнав, что это возможно, она ужаснулась. Она чувствовала, что это было слишком простое решение слишком сложного вопроса.
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью
ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением и страхом
смотрели на Вронского, хотя и ничего не говорили про него, а что мать
смотрела на него как
на лучшего друга.
— Ну вот, пускай папа
посмотрит, — сказала Лизавета Петровна, поднимая и поднося что-то красное, странное и колеблющееся. — Постойте, мы прежде уберемся, — и Лизавета Петровна положила это колеблющееся и красное
на кровать, стала развертывать и завертывать
ребенка, одним пальцем поднимая и переворачивая его и чем-то посыпая.
— Какие миленькие
дети, — сказал Чичиков,
посмотрев на них, — а который год?
Дворовые мужчины, в сюртуках, кафтанах, рубашках, без шапок, женщины, в затрапезах, полосатых платках, с
детьми на руках, и босоногие ребятишки стояли около крыльца,
посматривали на экипажи и разговаривали между собой.
—
Смотрите, добрые люди: одурел старый! совсем спятил с ума! — говорила бледная, худощавая и добрая мать их, стоявшая у порога и не успевшая еще обнять ненаглядных
детей своих. —
Дети приехали домой, больше году их не видали, а он задумал невесть что:
на кулаки биться!
И она опустила тут же свою руку, положила хлеб
на блюдо и, как покорный
ребенок,
смотрела ему в очи. И пусть бы выразило чье-нибудь слово… но не властны выразить ни резец, ни кисть, ни высоко-могучее слово того, что видится иной раз во взорах девы, ниже́ того умиленного чувства, которым объемлется глядящий в такие взоры девы.
Внимательно наклоняясь к морю,
смотрела она
на горизонт большими глазами, в которых не осталось уже ничего взрослого, — глазами
ребенка.
Петр Петрович искоса
посмотрел на Раскольникова. Взгляды их встретились. Горящий взгляд Раскольникова готов был испепелить его. Между тем Катерина Ивановна, казалось, ничего больше и не слыхала: она обнимала и целовала Соню, как безумная.
Дети тоже обхватили со всех сторон Соню своими ручонками, а Полечка, — не совсем понимавшая, впрочем, в чем дело, — казалось, вся так и утопла в слезах, надрываясь от рыданий и спрятав свое распухшее от плача хорошенькое личико
на плече Сони.
Совершенное молчание воцарилось в комнате. Даже плакавшие
дети затихли. Соня стояла мертво-бледная,
смотрела на Лужина и ничего не могла отвечать. Она как будто еще и не понимала. Прошло несколько секунд.
Она как будто и не испугалась Свидригайлова, но
смотрела на него с тупым удивлением своими большими черными глазенками и изредка всхлипывала, как
дети, которые долго плакали, но уже перестали и даже утешились, а между тем нет-нет и вдруг опять всхлипнут.
— Ax, жаль-то как! — сказал он, качая головой, — совсем еще как
ребенок. Обманули, это как раз. Послушайте, сударыня, — начал он звать ее, — где изволите проживать? — Девушка открыла усталые и посоловелые глаза, тупо
посмотрела на допрашивающих и отмахнулась рукой.
Иногда он останавливался перед какою-нибудь изукрашенною в зелени дачей,
смотрел в ограду, видел вдали,
на балконах и
на террасах, разряженных женщин и бегающих в саду
детей.
Он бросился
на нее с топором: губы ее перекосились так жалобно, как у очень маленьких
детей, когда они начинают чего-нибудь пугаться, пристально
смотрят на пугающий их предмет и собираются закричать.
Он ярко запомнил выражение лица Лизаветы, когда он приближался к ней тогда с топором, а она отходила от него к стене, выставив вперед руку, с совершенно детским испугом в лице, точь-в-точь как маленькие
дети, когда они вдруг начинают чего-нибудь пугаться,
смотрят неподвижно и беспокойно
на пугающий их предмет, отстраняются назад и, протягивая вперед ручонку, готовятся заплакать.
Иным товарищам его казалось, что он
смотрит на них
на всех, как
на детей, свысока, как будто он всех их опередил и развитием, и знанием, и убеждениями, и что
на их убеждения и интересы он
смотрит как
на что-то низшее.
— Эк ведь вам Алена-то Ивановна страху задала! — затараторила жена торговца, бойкая бабенка. —
Посмотрю я
на вас, совсем-то вы как
ребенок малый. И сестра она вам не родная, а сведенная, а вот какую волю взяла.
А в маленькой задней комнатке,
на большом сундуке, сидела, в голубой душегрейке [Женская теплая кофта, обычно без рукавов, со сборками по талии.] и с наброшенным белым платком
на темных волосах, молодая женщина, Фенечка, и то прислушивалась, то дремала, то
посматривала на растворенную дверь, из-за которой виднелась детская кроватка и слышалось ровное дыхание спящего
ребенка.
Но по «системе фраз» самого Макарова женщина
смотрит на мужчину, как
на приказчика в магазине модных вещей, — он должен показывать ей самые лучшие чувства и мысли, а она за все платит ему всегда одним и тем же —
детьми.
У Варавки болели ноги, он стал ходить опираясь
на палку. Кривыми ногами шагал по песку Иван Дронов, нелюдимо
посматривая на взрослых и
детей, переругиваясь с горничными и кухарками. Варавка возложил
на него трудную обязанность выслушивать бесконечные капризы и требования дачников. Дронов выслушивал и каждый вечер являлся к Варавке с докладом. Выслушав угрюмое перечисление жалоб и претензий, дачевладелец спрашивал, мясисто усмехаясь в бороду...
— Аз не пышем, — сказал он, и от широкой, самодовольной улыбки глаза его стали ясными, точно у
ребенка. Заметив, что барин
смотрит на него вопросительно, он, не угашая улыбки, спросил: — Не понимаете? Это — болгарский язык будет, цыганский. Болгаре не говорят «я», — «аз» говорят они. А курить, по-ихнему, — пыхать.
Клим ничего не понял. Он и девицы прикованно
смотрели, как горбатенькая торопливо и ловко стаскивала со ступенек
детей, хватая их цепкими лапками хищной птицы, почти бросала полуголые тела
на землю, усеянную мелкой щепой.
Сижу, чувствую, что покраснел, а он с женою оба
смотрят на меня счастливыми глазами и смеются, рады, как
дети!
— Какая красота, — восторженно шептала она. — Какая милая красота! Можно ли было ждать, после вчера!
Смотри: женщина с
ребенком на осле, и человек ведет осла, — но ведь это богоматерь, Иосиф! Клим, дорогой мой, — это удивительно!
Она казалась весьма озабоченной делами школы, говорила только о ней, об учениках, но и то неохотно, а
смотрела на все, кроме
ребенка и мужа, рассеянным взглядом человека, который или устал или слишком углублен в себя.
Ребенок тут, подле маменьки: он вглядывается в странные окружающие его лица, вслушивается в их сонный и вялый разговор. Весело ему
смотреть на них, любопытен кажется ему всякий сказанный ими вздор.
Может быть, когда
дитя еще едва выговаривало слова, а может быть, еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только
смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Обломов обернулся:
на дворе двое
детей, мальчик и девочка,
смотрят на него с любопытством.
Посмотришь, Илья Ильич и отгуляется в полгода, и как вырастет он в это время! Как потолстеет! Как спит славно! Не налюбуются
на него в доме, замечая, напротив, что, возвратясь в субботу от немца,
ребенок худ и бледен.
Наконец, большая часть вступает в брак, как берут имение, наслаждаются его существенными выгодами: жена вносит лучший порядок в дом — она хозяйка, мать, наставница
детей; а
на любовь
смотрят, как практический хозяин
смотрит на местоположение имения, то есть сразу привыкает и потом не замечает его никогда.
Сама она усаживалась где-нибудь в холодке:
на крыльце,
на пороге погреба или просто
на травке, по-видимому с тем, чтоб вязать чулок и
смотреть за
ребенком. Но вскоре она лениво унимала его, кивая головой.
— Ты опять «другие»?
Смотри! — сказал он, погрозив пальцем. — Другие в двух, много в трех комнатах живут: и столовая и гостиная — все тут; а иные и спят тут же;
дети рядом; одна девка
на весь дом служит. Сама барыня
на рынок ходит! А Ольга Сергеевна пойдет
на рынок?
Все замолкло
на минуту, хозяйка вышла
на кухню
посмотреть, готов ли кофе.
Дети присмирели. В комнате послышалось храпенье, сначала тихое, как под сурдиной, потом громче, и когда Агафья Матвеевна появилась с дымящимся кофейником, ее поразило храпенье, как в ямской избе.
Не все резв, однако ж,
ребенок: он иногда вдруг присмиреет, сидя подле няни, и
смотрит на все так пристально. Детский ум его наблюдает все совершающиеся перед ним явления; они западают глубоко в душу его, потом растут и зреют вместе с ним.
Сначала она бодро
смотрела за
ребенком, не пускала далеко от себя, строго ворчала за резвость, потом, чувствуя симптомы приближавшейся заразы, начинала упрашивать не ходить за ворота, не затрогивать козла, не лазить
на голубятню или галерею.
Она не знала, что ей надо делать, чтоб быть не
ребенком, чтоб
на нее
смотрели, как
на взрослую, уважали, боялись ее. Она беспокойно оглядывалась вокруг, тиранила пальцами кончик передника,
смотрела себе под ноги.
С таким же немым, окаменелым ужасом, как бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини — уходит она прочь, глядя неподвижно
на небо, и, не оглянувшись
на столп огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени
ребенка, ведя дряхлую мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он, упав, грызя землю,
смотрит назад и проклинает пламя…
Он задумчиво стоял в церкви,
смотрел на вибрацию воздуха от теплящихся свеч и
на небольшую кучку провожатых: впереди всех стоял какой-то толстый, высокий господин, родственник, и равнодушно нюхал табак. Рядом с ним виднелось расплывшееся и раскрасневшееся от слез лицо тетки, там кучка
детей и несколько убогих старух.
«Пусть завтра последний день мой, — думал бы каждый,
смотря на заходящее солнце, — но все равно, я умру, но останутся все они, а после них
дети их» — и эта мысль, что они останутся, все так же любя и трепеща друг за друга, заменила бы мысль о загробной встрече.
И вот раз закатывается солнце, и этот
ребенок на паперти собора, вся облитая последними лучами, стоит и
смотрит на закат с тихим задумчивым созерцанием в детской душе, удивленной душе, как будто перед какой-то загадкой, потому что и то, и другое, ведь как загадка — солнце, как мысль Божия, а собор, как мысль человеческая… не правда ли?
Были, разумеется, и
дети, как я, но я уже ни
на что не
смотрел, а ждал с замиранием сердца представления.
Те, заметя нас, застыдились и понизили голоса;
дети робко
смотрели на гроб; собака с повисшим хвостом, увидя нас, тихо заворчала.
Когда наша шлюпка направилась от фрегата к берегу, мы увидели, что из деревни бросилось бежать множество женщин и
детей к горам, со всеми признаками боязни. При выходе
на берег мужчины толпой старались не подпускать наших к деревне, удерживая за руки и за полы. Но им написали по-китайски, что женщины могут быть покойны, что русские съехали затем только, чтоб
посмотреть берег и погулять. Корейцы уже не мешали ходить, но только старались удалить наших от деревни.
Только одна девочка, лет тринадцати и, сверх ожидания, хорошенькая, вышла из сада
на дорогу и смело, с любопытством, во все глаза
смотрела на нас, как
смотрят бойкие
дети.
Смотрите вы
на все эти чудеса, миры и огни, и, ослепленные, уничтоженные величием, но богатые и счастливые небывалыми грезами, стоите, как статуя, и шепчете задумчиво: «Нет, этого не сказали мне ни карты, ни англичане, ни американцы, ни мои учители; говорило, но бледно и смутно, только одно чуткое поэтическое чувство; оно таинственно манило меня еще
ребенком сюда и шептало...
Дети, подражая большим, старательно молились, когда
на них
смотрели.
— Mнe Мика говорил, что вы заняты в тюрьмах. Я очень понимаю это, — говорила она Нехлюдову. — Мика (это был ее толстый муж, Масленников) может иметь другие недостатки, но вы знаете, как он добр. Все эти несчастные заключенные — его
дети. Он иначе не
смотрят на них. Il est d’une bonté [Он так добр…]…
Извозчики, лавочники, кухарки, рабочие, чиновники останавливались и с любопытством оглядывали арестантку; иные покачивали головами и думали: «вот до чего доводит дурное, не такое, как наше, поведение».
Дети с ужасом
смотрели на разбойницу, успокаиваясь только тем, что за ней идут солдаты, и она теперь ничего уже не сделает. Один деревенский мужик, продавший уголь и напившийся чаю в трактире, подошел к ней, перекрестился и подал ей копейку. Арестантка покраснела, наклонила голову и что-то проговорила.